Интервью в гендерных исследованиях
На теоретические и методологические основания концепции нарративного анализа оказали влияние работы Э.Гуссерля, А.Шюца, П.Рикера и М.Мерло-Понти, символический интеракционизм (Дж.Г.Мид, Г.Блумер) и этнометодология (Г.Гарфинкель, А.Сикурель). Термин «нарратив» в переводе с английского значит рассказ, повествование, он достаточно прочно вошел в научную лексику западных лингвистов, литературных и кинокритиков, искусствоведов, социологов и, как всякий модный и популярный термин, имеет разноречивую интерпретацию. Предмет нашего рассуждения — эпистемология и методология анализа нарративов, или нарративного анализа, который относится к феноменологическим методам изучения текста и языка, где, по словам Мерло-Понти, принято не трактовать язык как объект или вещь, а стремиться раскрыть говорящего субъекта со всеми имеющими смысл случайностями и нарушениями целостности. Постструктуралистские эпистемологические основания (мир открывается человеку лишь в виде рассказанных историй, и все, что доступно изучению, представляет собой текст) нарратологии, как теории повествования, оформились в конце 1960-х годов в результате пересмотра структуралистской доктрины с позиций коммуникативных представлений о природе и модусе существования искусства.
Примем за рабочее определение нарратива в социологии разговор, специально организованный вокруг последовательных событий. Полученные данные богаты деталями и приближены к тому, как воспринимается мир самим информантом. Еще одна важная черта нарратива, отмечаемая социологами и литературоведами, — это то, что присутствие рассказчика очень значимо. Именно это отличает нарратив от других речевых актов. Роль рассказчика настолько велика, что внимание слушателя буквально раскалывается между содержанием истории и человеком, ее представляющим. В текст повествования вплетается контекст: позиция рассказчика, конкретная ситуация рассказывания, присутствие слушателя, целый комплекс социальных, исторических, политических условий, и конкретное слово осуществляет «локализацию» и «темпорализацию» идеального смысла. В постпозитивистских исследованиях уже нет четкого различения между фактом и интерпретацией, здесь субъектность и воображение определяют что включать, а что исключать из процесса наррации, в какой последовательности говорить о событиях, и что они должны означать.
Прошлое, или социальность, фильтрует, ограничивает наше восприятие. Эти фильтры необходимо учитывать при изучении вербальных, устных или письменных выражений индивидуального смысла, вроде бы представляющих собой окна во внутренний мир человека. По образному выражению Жака Деррида, чистого окошка во внутренний мир человека просто не существует: и язык, и знаки, и процесс означивания во всех его формах, являясь текучим, нестабильным, построенным на следах других знаков и символических высказываний, затрудняют однозначное толкование наблюдаемых явлений, интенций или смыслов. Мир познаваем лишь в форме литературного дискурса: все то, что подвергается, в том числе и научной интерпретации, представляет собой нарратив, а всякая наука является формой деятельности, порождающей художественные тексты (истории, повествования, или нарративы).
Социальные институты развиваются и изменяются при участии людей, а люди включены в отношения обмена, что касается и отношений социолог — респондент. Вот почему, осуществляя нарративный анализ, социолог во многом полагается на собственные навыки эмпатии в качестве интервьюера или интерпретатора. Если рассказы информантов функционируют как иллюстрации к репрезентации социального мира аналитиком, такое отношение можно классифицировать как субъект-объектное; оно возникает, например, когда исследователь консультируется у респондентов по истории, нормам и динамике социокультурных изменений их сообщества.
В другом направлении качественной социологии нарративы рассматриваются в качестве социальной практики, возникающей внутри и вследствие социального поля исследования, а информанты — это субъекты, чьи нарративы отражают, интерпретируют и конституируют социальную реальность в форме подлинной репрезентации. Вопрос истины, содержащейся в нарративах, уже стал традиционным предметом научной дискуссии. Ученые, работающие с нарративным анализом, по-разному подходят к вопросу об истине: одни утверждают, что язык репрезентирует реальность (нарративная последовательность воспроизводит произошедшие в жизни события в том же порядке), другие считают, что нарратив составляет, конституирует действительность (рассказывая, мы выделяем реальные явления из потока сознания). Иные утверждают, что рассказчики приукрашивают историю, чтобы быть более убедительными, привнося свои интересы, убеждения и ценности.
Проиллюстрировать эти разные точки зрения можно на примере исследований, в фокусе которых проблемы семей с разными типами хронических заболеваний у детей. Д.Силвермен отмечает общее в содержании материнских рассказов, несмотря на различные диагнозы у детей респондентов. Исследователи показывают, что первые столкновения родителей с медицинским персоналом часто вызывают психологические травмы у родителей, оказывая разрушающее воздействие на их последующие отношения с медиками.
По определению нарратив рассматривается здесь как объяснение, опосредованное ситуацией интервью. При этом, говорят иные интерпретаторы, объяснение нацелено на демонстрацию статуса морально адекватного родительства посредством рассказывания «ужасной истории». Иными словами, конструирование ужасной истории представляется некоторыми авторами эффективным для женщин способом продемонстрировать их моральную ответственность в соответствии с культурно заданными стереотипами. Как представляется, подобная позиция ученых сравнима с тем, что респондент как бы подозревается во лжи. Здесь можно привести аналогию с понятием обедняющей теории Бахтина, где «субъект-участник события становится субъектом безучастного, чисто теоретического познания события».
Тот факт, что всегда возможно рассказать об одних и тех же событиях совершенно по-разному, в зависимости от ценностных приоритетов рассказчика, не вызывает сомнений. Что касается рассказывания о сложных и беспокоящих событиях, здесь нужно помнить, что прошлое — это всегда селективная, избирательная реконструкция. Люди исключают из своих рассказов опыт, угрожающий их сегодняшней, утверждаемой ими идентичности. Однако для других авторов (такова и наша позиция) историческая истинность индивидуального объяснения не является главной задачей.
Так, рассказы женщин в нашем исследовании — очевидно не просто отчеты о том, что произошло. Если матери конструируют свои нарративы так, что показывают в них себя в качестве единственного источника заботы о ребенке-инва-лиде, то мы имеем дело с частичной опосредованностью их рассказов ситуацией интервью: они хотят, чтобы другие воспринимали их именно таким образом. Однако здесь не только происходит самоописание субъекта. Нарратив понимается как «смысл преднарративного опыта», и акты самонаррации являются фундаментальными для возникновения и реальности существования этого субъекта. Например, в нашем исследовании нарратив матери ребенка-инвалида рассматривается как часть жизни, которая конструируется в процессе рассказывания о себе. При этом для нас важно то, что, хотя способы конструирования идентичности женщин в интервью различны, все они основаны на процедуре исключения.
Вообще, повествовательная идентичность, по мысли П.Рикера — это форма идентичности, к которой человек способен прийти посредством повествовательной деятельности. Идентичность, как мы уже упоминали в первой главе, употребляется в смысле сходства, аналогии, тождества, неизменности, а также в смысле самости, или тождественности самому себе. В этом случае «идентичный» противопоставляется словам «различный», «изменяющийся». Во втором значении противоположностью могут служить слова «другой», «иной». Рассказывание жизненной истории дает возможность установления связей между постоянством и изменением, связей, которые соответствуют идентичности в смысле «самости». При этом процесс восприятия повествования читателем, при котором рождаются многочисленные интерпретации, представляет идентификацию, вернее самоидентификацию через идентификацию другого (другой). Именно этот процесс называется Рикером рефигурацией в герменевтике восстановления смысла.
С этой позиции язык понимается не как инструмент для передачи истины, но как способ и условие конструирования смысла, то есть анализируется контекст мотивов. Эта позиция хорошо сформулирована группой авторов, называющих себя Personal Narrative Group: «Рассказывая свои жизни, люди порой лгут, многое забывают, преувеличивают, путаются и неверно истолковывают многие вещи. Однако они все равно открывают, обнаруживают истины. Эти истины не показывают прошлое так, «как оно на самом деле было», стремясь к идеалу объективности. Вместо этого они представляют истину опыта. По сравнению с Истиной научного идеала, истины личных нарративов не открыты к доказательству и не самоочевидны. Мы можем понять их, только интерпретируя, уделяя пристальное внимание контекстам, в которых они сформировались, и мировоззрениям, которые повлияли на них».
Чтобы понять человека, его внешний и внутренний мир, приблизиться к адекватному пониманию смыслов, которые человек вкладывает в различные суждения и действия, одно из первых необходимых усилий интерпретатора — суметь «расстаться с претензией на непосредственное понимание». Изучение реальных людей, имеющих реальный жизненный опыт в реальном мире, происходит в нарративном анализе при помощи истолкования смысла, которым эти люди наделяют переживаемые ими события. Истолкование, как говорит Хайдеггер, это и есть формирование понимания. Познание интерсубъективно, оно основывается на разделяемом опыте и знании, полученном из совместного переживания опыта. В свою очередь, интерпретация как акт конструирования смысла создает условия для понимания, актуализирует нашу способность постигать смыслы опыта, интерпретируемые другим человеком. Понимание оказывается в этой традиции интерсубъективным, эмоциональным процессом. Социолог, таким образом, уже не может претендовать на единственно правильную интерпретацию социального факта. Респондент, ученый, читатель научной статьи уравниваются в праве на конструирование истины нарратива. Напомним, что тенденция противопоставления социолога и информанта в субъект-объектной проекции критикуется, в частности, в постпозитивистских концепциях анализа текста как аксиологически неверная перспектива, дискриминирующая респондентов, навязывающая им роль подопытных, «дикарей», накидывающая на их рассказы железную сетку логики интерпретатора.
Вместе с тем дискуссия подобного рода оказывается многомерной, выходящей с уровня морального на уровень эпистемологии: речь идет не только об этическом отношении к респондентам как к субъектам опыта и участникам интерпретативного процесса. Размышления по поводу научной интерпретации и репрезентации полученных данных приводят к мысли, что представленные типы качественного исследования порой могут применяться одним ученым как различные приемы и этапы анализа собранных данных: от чистого описания полученной информации можно осуществить переход к структуралистским и постструктуралистским способам прочтения смысловых кодов, вчувствования, герменевтического схватывания смысла текста, теоретического насыщения (saturation) интерпретации. Таким образом, этнография, как еще называют социологическое описание данных, полученных с помощью качественной методологии, может оказаться жидкой или густой, близкой-к-опыту или далекой-от-опыта, по метафоре К.Гиртца, путающейся в частностях местного и диалектного или выброшенной на отмель абстракций и удушающего научного жаргона ). Иное дело, что при этом почти всегда возникает круг герменевтической рефлексии: с одной стороны, необходимо смотреть на мир чужими глазами, дабы описать этот мир максимально приближенно к точке зрения респондента, а значит, вчувствоваться, идентифицироваться с другим; с другой — важно провести анализ именно того способа, которым другой человек смотрит на мир, то есть дистанцироваться от тех, кого мы изучаем.
Как же проводить нарративный анализ? И что этот метод дает социологу? Большинство ученых соглашаются с тем, что нарратив — это дискретная единица, с четкими началом и окончанием, выделяющаяся из остального текста. Ограничим нашу дискуссию автобиографической формой нарратива, в которой повествование ведется респондентом от первого лица. Нарративами пронизана вся наша повседневная жизнь. Представьте, например, разговор в обеденный перерыв, где одна женщина с подробнейшими деталями рассказывает другой о том, что «она сказала», что «он сказал», что случилось после, воспроизводя все нюансы момента, который имеет для нее какое-то особое значение. Психотерапевты каждый день сталкиваются с нарративами личного опыта и используют их, чтобы изменить жизнь пациента путем ее пересказывания и конструирования нового, более удовлетворительного опыта. Рассказывание историй о прошедших случаях — это, наверное, универсальный вид человеческой деятельности, одна из первых форм дискурса, о которой мы узнаем еще в детстве и пользуемся затем на протяжении всего жизненного пути, будучи представителями самых разных культур.
Нарративное интервью включает обмен вопросами и ответами с элементами повествования, причем вопросы могут носить направленный или ненаправленный характер. Формы повествования предполагают содержательные рассказы биографического характера, описания особых случаев или исторических событий. После обычных для начального этапа интервью сообщений интервьюера (информация о цели интервью, согласование вопроса о магнитофонной записи, объяснение судьбы записей, пределов их использования, соблюдения анонимности, договоренность о продолжительности беседы, мотивации интервьюируемого, проговаривание процедурных моментов), социолог побуждает респондента к повествованию с помощью понятного и четкого вопроса, прямо затрагивающего интересы интервьюируемого и позволяющего дать развернутый ответ. В идеальном случае роль интервьюера после этого — слушать и лишь иногда подавать те или иные сигналы, поддерживающие ход повествования: выражающие согласие (кивок, «угу»), интерес («очень интересно», «не могли бы Вы побольше рассказать об этом»). Последующие вопросы (недирективные о той же истории и директивные, позволяющие собрать конкретную информацию в самом конце интервью) будут заданы не раньше, чем респондент приведет к логическому завершению основной ход повествования.
В неформализованных интервью не весь собранный материал представляет собой нарратив, поскольку включает также обмен вопросами и ответами и другие формы дискурса. Респонденты в исследовательском интервью (если их не прерывать стандартизированными вопросами) будут говорить подолгу, порой организуя ответы в длинные истории. В число задач исследователя входит выявить предпосылки рассказчика, на которые он или она ориентируются, имея в виду реального или потенциального читателя, адресата текста или собеседника, учесть символическое присутствие третьих лиц, оказывающих влияние на автора истории. В автобиографических нарративах частная, интимная информация переплетается с более широким контекстом жизненного опыта.
Интересно именно то, как сами респонденты упорядочивают отдельные моменты личного опыта, зачастую те, в которых произошел некий перелом, расторжение идеального и реального, Я и общества. Так, в исследовании К.Риссман респонденты приводили длинные истории о своих браках, чтобы объяснить разводы. То, что респонденты чаще рассказывают о таких конкретных событиях своей жизни, где был разрыв между реальным и идеальным, между Я рассказчика и обществом, отмечается многими авторами. Желание рассказывать, по словам Бургос, проявляется в большинстве случаев как отказ от нормы. Этот отказ рассказчик переживает как первый опыт бытия отличный от последующих опытов.
Драматизм отношений индивидуальности и культуры достаточно подробно обсуждался в психоанализе и социологии. Говоря словами П.Бергера, человеческое достоинство — это вопрос социального позволения: ведь каждый раз, когда осуществляется сколько-нибудь значительное пересечение индивидуальных и социальных полюсов человеческой жизни, человек как бы пристально смотрит на себя в зеркало, пока не забудет, что у него вообще-то совсем другое лицо
Такое отношение между обществом и идентичностью может быть обнаружено там, где по той или иной причине индивидуальная идентичность сильно изменяется. Трансформация идентичности, так же, как ее генезис и поддержание, есть социальный процесс, и то, что антропологи называют ритуалом перехода, включает аннулирование прежней идентичности (например, ребенка) и инициацию в новую идентичность (скажем, взрослого). Рассказывание историй можно проинтерпретировать как более мягкий ритуал перехода, и кажущаяся обыденность «наивных», повседневных повествований на самом деле погружена в контекст легитимных, даже сакральных ценностей.
Простейший нарратив можно представить состоящим из трех фаз (состояние — событие — состояние), причем отличие средней фазы в ее активности, а третья часть представляет собой инверсию первой. Активная средняя часть как бы разрушает данный статус-кво, она, по словам Л.Мэлви, празднует трансгрессивное желание и организует его в стилизованную культурную форму нарратива. Средняя секция — это беспорядок, нарушающий изначальную статику, это неопределенность, а завершение рассказа интегрирует хаос в стабильность.
Тем самым именно ядро нарратива, его средняя секция есть фаза перехода, которая подобна переходному периоду в развитии общества, где социальные или экономические изменения должны быть в конце концов подавлены идеологическими требованиями порядка, приведены в рамку повседневной нормальности. Лиминальность средней фазы нарратива очень часто буквально маркируется упоминаниями движения в пространстве, путешествиями, приключениями, из ряда вон выходящими, исключительными событиями, где неизвестны правила и ожидания обычного состояния. За этими rites de passage, требующими определенной автономии, на протяжении которых личность оказывается в лиминальном отношении к миру, на ничьей земле, следуют ритуалы реинкорпорации — упорядочения состояния общества и индивида, но индивид уже выступает в новом статусе.
Итак, нарратив — это такая форма повествования, которая никогда не теряет из вида два реально существующих полюса человеческой жизни: индивидуальный и социальный. Тем самым выражаются, во-первых, фазы необходимого отделения субъекта от группы и, во-вторых, его добровольного, контролируемого возвращения в группу. С этой точки зрения главной целью наррации является не артикуляция обособленной личности, а осуществление связи между этими двумя полюсами. События, описываемые рассказчиком, — это этапы жизненного опыта, посредством которых субъект развивает в себе диалектику тождества и различия, исключения и участия. Именно поэтому анализ нарративов представляется методологически центральным звеном в исследовании проблемы нетипичной идентичности, позволяя связать полюс индивидуального переживания бытия не-таким, нетипичным, чужим, с одной стороны, и полюс институциальных смысловых пластов нетипичности — с другой.
Можно сказать, что логика конструируемого в нарративах жизненного смысла завязана вокруг той живой, подвижной, релятивной точки отсчета, где сходятся и сталкиваются, сопоставляются и противопоставляются силовые линии интернальной и экстернальной природы, типизируя действия и личности, чтобы тем самым осуществлять самотипизацию рассказчика. Любой нарратив представляет собой практику исключения — ведь и рассказываем мы об исключительных, хотя бы немного, но из ряда вон выходящих событиях в нашей жизни. Особенно отчетливо логика исключения проявляется в нарративах тех, кто испытал серьезные потрясения, был свидетелем или участником пограничных, экстремальных ситуаций, пережил ненормативный травмирующий опыт.
Логика исключения в текстах интервью
При анализе нарративов необходимо исходилть не только из желания представить типичные ситуации и проблемы, например, семей, но стремились показать их — как возможное частное проявление социально-типичного.
Нарративный анализ открывает новые перспективы исследования любого феномена. Для примера опишем исследование с помощью нарративного анализа семьи нетипичного ребенка, в котором раскрыты проявления нетипичности как той социальной реальности, в которой приходится жить людям с особым опытом переживания повседневности. Институциальный контекст материнства подразумевался до этого лишь косвенно, а в процессе анализа интервью прочно вошел в проблемное поле нашего исследования. Рассмотрение идентичности в терминах исключения, автономии и зависимости, как представляется, позволяет прояснить рассматриваемые процессы в контексте опыта материнства. При этом необходимо учитывать включенность рассказывающих субъектов в институциальный контекст материнства, в том числе, в отношении к культурным стереотипам гендерной социализации. Если рассматривать материнство как институт, вмещающий совокупность социокультурных практик и представлений, то становится очевидной его ограничивающая культурная функция, которая сводит многообразие опытов материнства к некоей матрице значений, отождествляя разное, исключая особенное.
Так, социальные аттитюды часто обвиняют женщин в болезнях их детей, недостаток услуг для детей и семьи накладывает непомерные нагрузки на женщин, заставляя их отказываться от работы, профессии, социальных контактов и подчас лишая возможности физического восстановления сил, нетерпимость окружающих к инаковому, к нетипичному внешнему виду или поведению ребенка, проявляющаяся в процессе повседневной интеракции, устраняют всякую возможность эмоционального со-участия с другими.
Признавая важность этой перспективы интерпретации текстов, попробуем подойти к ним как к «сырым данным», пока еще не оформленным логикой научного дискурса. Аналитические подходы к материалу, собранному в нарративном интервью, во многом опираются на методологический континуум структурализма в социологии, социальной антропологии и лингвистике, социальной феноменологии знания и языка, активно оперируя концепциями постструктурализма и экзистенциализма. Нами были проделаны различные варианты дискурсивного анализа нарративов, в том числе секвенционный анализ, в фокусе которого — логико-семантическая динамика повествования. Кроме того, нам представляется целесообразным сочетать интерпретацию структуры и дискурсивный анализ текстов нарративов с информативным аспектом интервью.
По структуралистской традиции повествование следует хронологической секвенции: порядок событий движется линейно во времени, и порядок не может быть изменен без изменений последовательности событий в оригинальной семантической интерпретации. Представление о стреле времени повлияло на концепцию У.Лабова, и нарратив, в соответствии с этим определением, всегда отвечает на вопрос «а что случилось потом?» Другие теоретические школы ратуют за секвенцию последствий: одно событие влечет другое в нарративе, хотя связи могут не всегда быть хронологическими. Третьи утверждают тематическую секвенцию: эпизодический нарратив связан воедино темой, а не временем (см.: Riessman, 1993a). В концепции Эверманна акцент делается на противоречии латентного и явного значений интеракции. Развитие значений происходит при анализе и понимается с точки зрения формальной логики как исключение или включение возможностей. Гипотеза структуры значения развивается до гипотезы случая или так называемой материальной (привязанной к полю) теории. К этому подходу близка «обоснованная теория» (grounded theory), предложенная Глэзером и Строссом, где абстракция осуществляется от «сырых данных» через коды, категории, представляющие главные аналитические идеи, к более крупным аналитическим схемам, теоретическим умозаключениям, касающимся полевого материала вплоть до общей теории, объясняющей более широкий структурный контекст.
В беседе рассказчики иногда сообщают слушателям о начале и завершении своей истории, употребляя особые слова. «Давным-давно», «как-то раз», «и с тех пор они жили счастливо много лет» — классические примеры таких отметок «входа» и «выхода», благодаря которым история как бы заключается в скобки. Однако бывает, что рассказы, представленные в исследовательском интервью, не так четко выделяются, и обнаружение границ истории порой становится сложным интерпретативным процессом: ведь от того, когда рассказчик начинает и заканчивает нарратив, будет зависеть форма и смысл повествования. Само же решение рассказчика отражает, насколько глубоко сам рассказчик, слушатель или интерпретатор являются частью текста.
Фокус нарративного анализа, как это бывает и в других исследованиях качественного направления, зачастую проясняется, когда мы слышим или читаем, что говорят респонденты. Таким образом, изучение нарративов становится совместной деятельностью аналитика и рассказчика: ведь в процессе интеракции этих субъектов изменяются сами аналитические идеи! Когда анализируются расшифровки, черты дискурса зачастую как бы «выпрыгивают», стимулированные теоретическими интересами социолога и структурами пред-интер-претации: «истолкование каждый раз основывается на некоторой предусмотрительности, которая все то, что предпринято в преднамерении, подгоняет в направлении какой-либо определенной истолковываемости. То понятое, что ухватывается в преднамерении и «предусмотрительно» оглядывается, становится постижимым благодаря истолкованию».
Не все нарративы, записанные в интервью, представляют собой истории в лингвистическом смысле слова. Когда, например, мы слышим истории, мы ожидаем упоминание о главном герое, побуждающие условия и кульминационные события. Но не все нарративы (как и не всякая жизнь) принимают эту форму. Некоторые другие жанры включают обыденные нарративы (когда события происходят снова и снова, и в действии нет кульминации), гипотетические нарративы (описываются события, которые не произошли), нарративы, сосредоточенные вокруг темы (зарисовки прошедших событий, связанных между собой тематически). Тот или иной жанр заставляет нас по-разному относиться к ситуации, передавая точку зрения рассказчика.
Анализ текста не может быть просто отделен от транскрипции, или расшифровки. То, как мы организуем и реорганизуем текст интервью в свете наших теоретических изысканий, есть процесс проверки, уточнения и углубления нашего понимания того, что происходит в самом дискурсе. Во избежание тенденции прочтения нарратива только ради его содержания и столь же опасной тенденции прочитать его лишь как доказательство первичной теории, Кэтрин Риссман рекомендует начать со структуры нарратива.
Упоминавшийся выше структурный подход Лабова является моделью анализа, которую можно применять в самом начале интерпретационного процесса. Нарративы, согласно его версии, обладают формальными свойствами, каждое из которых функционально. «Полный» нарратив включает шесть общих элементов: тезисы (краткое изложение существа дела), ориентацию (время, место, ситуация, участники), комплекс действий (последовательность событий), оценку (значимость и смысл действия, отношение рассказчика к этому действию), резолюцию (что случалось в конце концов) и код (возврат к настоящему времени).
Согласно этому подходу, который на первый взгляд относит нас к традиции структурализма, задачей исследования является определение не только того, где начинается и заканчивается нарратив, но и какова роль слушателя (или вопросов) в его создании. Вслушиваясь в речевые отметки начала и конца повествования, можно определить относительно простые нарративы. Как только границы нарративного сегмента выбраны, можно переписать нарратив, пронумеровав строки. Попробуем применить подход Лабова и посмотрим, как организован нарратив, тем самым осуществим первый шаг к его интерпретации. Возьмем в качестве материала текст одного из наших интервью, изменив имя ребенка для соблюдения конфиденциальности. Как уже упоминалось, согласно этому подходу полные истории имеют определенный набор компонент, чьи функции — дать тезисы последующего текста (Т), ориентировать слушателя (ОС), представить комплексное действие (КД), оценить его значение (О) и показать разрешение ситуации (Р). Понятно, впрочем, что структура нарратива может быть представлена исследователями по-разному. Вопрос, что считать оценкой, а что — ориентацией, решается в зависимости от теоретических допущений и опыта ученого.
Транскрипция нарратива
1. И.: На какие деньги Вы живете? 2. Р.: На Митину пенсию. 3. И.: Наверное, трудно? 4. Да, очень, не то слово. Т 5. Я еще когда работала, О 6. построила кооперативную квартиру, ОС 7. и сейчас она настолько дорогая, где-то под 60 тысяч в месяц 8. оплачивать ее. ОС 9. Это очень тяжело, не знаю, как я дальше буду. О 10. Я терять ее не могу, потому что Мите необходима квартира, 11. нужно создать ему условия. ОС 12. И не знаю, как я буду ее оплачивать. О 13. В общем, пока вот существуем. Что будет дальше — не знаю… О 14. Как-то мы с ним стали разговаривать, Т 15. что тебе тяжело придется, Т 16. он говорит: а мне не придется тяжело, КД 17. потому что ты умрешь, значит, и я умру. Твоя смерть — это моя 18. смерть. КД 19. То есть, он прекрасно понимает. О 20. И потом, говорю, как ты будешь есть? КД 21. — «Я пойду к тете Лене, нашей соседке по квартире, чтоб она мне 22. сварила ведро каши». — КД 23. Кашу он еще может есть, — ОС 24. «Я буду неделю есть кашу; кончится, я опять к ней постучу». Р 25. Так вот и шутка, и слезы… О
Транскрипция показывает, что респондент ориентирует слушателя на условия тяжелого материального положения, сопряженного с необходимостью дополнительных расходов, и дает оценку ситуации как основы безрадостного будущего. В то же время горькая ирония, содержащаяся в том, как разрешается ситуация — по сути вопрос жизни и смерти, — утверждает повествовательную идентичность респондента, преодолевающую существующий порядок вещей, спорящую с легитимной безысходностью бытия. На фоне осознания всеобщей фатальности рассказчик своим горьким юмором выступает против авторитета судьбы. Высмеивая ситуации, пугающие его, человек как бы отстраняется, видит себя со стороны более сильным. Однако здесь присутствует не только потребность в преодолении страха. Сочетание смешного с ужасным, трагическим свидетельствует об ощущении рассказчиком нестабильности и зыбкости жизненной ситуации: так в личном нарративе преломляется драма модернизации общества.
Амбивалентность финальной оценки жизненной ситуации вписывает рассказанную историю в нецелостный, мучительный онтологический контекст. Отсутствие однозначной моральной оценки жизненного опыта в рассказе респондента пытает слушателя (или читателя), не отпуская, делая его самого объектом пристального внимания нарратива. Нарративы — это не просто набор фактов или объем информации, они структурируют опыт восприятия рассказчика и слушателя, организуют память, сегментируют и целенаправленно выстраивают каждое событие.
Существует также драматический метод анализа языка, представляющий иной структурный подход, который возможно применить к разнообразным нарративам, включая, конечно, и истории. Здесь главная идея в том, что грамматические ресурсы, применяемые индивидами для того, чтобы рассказывать убедительно, заключаются в пентаде терминов: действие, сцена, агент, обстоятельство, цель. Любое завершенное высказывание о мотивах даст так или иначе сформулированные ответы на следующие пять вопросов: что было сделано? где и когда? кто это сделал? как он или она сделали? это и зачем? Еще один подход относится к социолингвистической традиции изучения устных жанров и фокусируется на изменениях тона, паузы и других черт речевой пунктуации, которые позволяют интерпретатору услышать, как группируются предложения.
Как организовано повествование? Почему информант рассказывает свою историю именно так, разговаривая с этим слушателем? Насколько возможно, следует начинать с внутренних смысловых пластов: со значений, закодированных в форме разговора и вырывающихся наружу, определив, например, подразумеваемые идеи, наделяющие беседу осмысленностью, в том числе и те, что принимаются говорящим и слушателем как самоочевидное. Рассказы людей совершаются в момент конкретной интеракции, но кроме нее в интерпретации важно учитывать социальные, культурные, институциальные дискурсы.
Исследователь не может обойти молчанием и вопросы, связанные с властью: эти интерпретативные проблемы важно затронуть в процессе анализа, обнаружить их для читателя. Прекрасные примеры нарративного анализа властных стратегий и дискурсивных практик на материале литературного текста и «наивного письма» дают недавно опубликованные работы отечественных авторов. Во многом отношения между родителями детей-инвалидов и специалистами строятся по принципу властной иерархии, об этом пишет, например, Дженет Рид. В наших интервью рассказы женщин о взаимодействии с медиками дают картину того, как отношения властного (врача) и безвластного, бессильного (матери) продуцируют ситуацию исключения:
…Невропатолог, у нее мы стояли на учете. Вот она сказала, что мальчик ей не нравится, за ним надо понаблюдать. Наблюдались мы в течение трех месяцев, а в три месяца она еще даже и не поставила нам диагноз. Сказала, что в четыре месяца точно определю, что с ним. В четыре месяца она поставила диагноз ДЦП у него, вот (пауза). Я не знала что это такое, причем она мне сказала, что это диагноз — ДЦП — инвалид на всю жизнь. Причем такими словами сказала, что: не тратьте на него средств, он совершенно безнадежен, я Вам не советую никуда ездить. Причем я когда выходила из кабинета, Вы представляете, что это для меня такое было, такие слова. Я говорю, а чем же его, хоть чем-то можно лечить. Она говорит, ну, подавайте аминолон (пауза). Вот, это буквально ее слова. Вот и все, с этим я ушла из ее кабинета…
Схема, по которой это осуществляется (диагноз патологии — депривация от информации — сепарация), напоминает триаду запрета в классической логике цензуры, которую Фуко выдвигает в качестве одной из основных черт власти: утверждение того, что данная вещь не разрешена, предупреждение ее высказывания, отрицание ее существования. Все эти формы запрета связаны между собой, каждая из них является одновременно условием и результатом для другой. Так, диагноз буквально ставит запрет на ребенке, отказывая ему в социальной интеграции, при этом врач выступает в качестве агента социальной нормы, контролирующего, надзирающего и наказывающего. Он как бы приказывает «запереться и не выходить», а то, о чем следует молчать, изымается из реальности как табуированная вещь. «Вот и все», маркирующее выход из нарратива, одновременно сигнализирует о завершении процедуры исключения.
Аттитюды врачей, других специалистов и окружающих представляют собой факторы, значимые для развития и повседневной жизни людей с ограниченными возможностями и их семей, но изменить аттитюды гораздо сложнее, нежели снять физические барьеры. Вот почему так важно подвергать сомнению путину устоявшихся стереотипов и предрассудков, изменять сложившуюся систему социальных ролей и структуры власти, которые поддерживают статус-кво. В наших интервью были поставлены открытые вопросы о том, как окружающие люди относятся к матери и ребенку-инвалиду, какое обращение испытывают респонденты со стороны специалистов, близких людей, случайных прохожих. Начиная с самых первых встреч с докторами, эти социально-психологические столкновения могут давать как терапевтический, так и стрессогенный эффект, могут стимулировать развитие системы поддержки либо усугублять изолированность матери.
…Потом через два-три месяца мы попали в 17-ю детскую неврологическую в Москве. И там меня просто научили обращаться с ребенком-инвалидом. Врачи — профессионалы, хорошие врачи, они вели просветительские беседы с мамами. Другого такого ребенка я тоже там не видела, в каком отношении: я его не спускала с рук вообще. Врачи говорят: так невозможно, ты себя исчерпаешь. Я там сумела при моем росте 1 м 70 см похудеть до 52 кг, это было страшно. Он не слезал с рук вообще. Он не мог лежать один, не мог играть один. Меня врачи ругали. Говорили, так нельзя, он привыкнет и потом будет пользоваться твоей снисходительностью. Дети больные, они это хорошо чувствуют, что они больные дети. Просто нельзя так обращаться с ними. Они просто садятся на шею. Даже с таким ребенком необходимо, чтобы он давал маме и приготовить, и постирать, и убраться. Он должен понимать, что не он центр Вселенной, что жизнь существует, что надо еще что-то делать, а не трястись только над ним и заниматься только с ним.
Окружение, традиции, стереотипы, ссылаясь на пресловутый материнский инстинкт, конструируют границы идентичности женщины лишь как источника заботы. Это может привести к ослаблению самостоятельности ребенка, который находится под гиперпротекцией матери:
Р.: Интернат у нас тоже прекрасный, очень хороший, но я, правда, бросила работу и вот уже четвертый год не работаю в связи с тем, что он пошел в школу. Только из-за этого, потому что я с ним не только занимаюсь, не только провожаю, я с ним сижу в школе, в классе. Потому что он сам не ест, он сам у меня начал писать только со второго класса. Он сам не писал, я вот брала ручку и водила, водили мы с ним буквы. А со второго класса нам сделали доску на парту и дали мел. Мел — объемный, у него стало более или менее получаться письмо… У нас был прекрасный преподаватель, она следила за ним. Говорит, давайте попробуем, потому что у доски у него получалось, может, у него будет хорошо получаться здесь. И на самом деле он стал писать. Мелом стал писать и довольно-таки хорошо. Сейчас он уже ручкой пишет, а мелом у него гораздо лучше получается, чем ручкой в тетради… Данный пример показывает не только то, насколько сильно в процессе семейной адаптации может развиться (в терминологии семейных систем) созависимость и переплетенность в отношениях между матерью и ребенком. Здесь также явно видна неопытность специалистов и родителей, помноженная на фатализм в восприятии проблемы (в данном случае проблемой является неразвитость мышц мелкой моторики). Для решения этой проблемы совсем не обязательны высокие технологии: достаточно надеть на ручку (или ложку, вилку) резиновое утолщение, и ребенок сможет воспользоваться этим предметом самостоятельно. Фаталистическая ориентация затрудняет подход к этой проблеме как к решаемой. Кроме того, модель помощи, демонстрируемая в этом случае матерью, представляет собой вариант «я сделаю это вместо тебя», или «take-over mode» в терминологии Г.Бернлера. В теории и практике социальной работы известно, что этот стиль не способствует развитию навыков самостоятельной жизни у ребенка, уменьшая его собственные жизненные шансы. Следующий пример показывает, как трудно членам семьи бывает преодолеть такую созависимость, делающую семейную систему ригидной, ограничивающей возможности как матери, так и ребенка: (Громче.) В садик я его в три года пыталась определить, но не получилось у нас с ним… Ну, он от меня не мог оторваться. Тяжело было ему. Так, сидел дома… Ну, в общем, полгода… (Громче.) Я туда и устроилась на работу прачкой, думаю вот буду рядышком, ну он совсем не хотел в группе, как узнал, что мама там работает, он всю дорогу стал: «мама, мама», ну, в общем, не получилось у нас ничего. Ну, мы бросили работать и в садик ходить. Если женщина настаивает на своем праве иметь время для себя самой, на разделении ответственности, то, зачастую, она сталкивается с непониманием и осуждением ее действий со стороны ближайшего окружения:…И я начала больше заниматься (называется имя ребенка). Это к трем годам мы начали опять ездить к логопеду, то есть к трем годам ребенок, вроде бы он понимал, он соображал, а речь… Это была лепетная речь и не было слов. Начали заниматься у логопедов… Я туда с ним проходила ежедневно почти полтора месяца… Я все-таки это сделала, я проездила туда… Пошла речь, хоть немного, но пошла. И тогда же кажется, мы пропили Когитум. Хоть и не любят его некоторые врачи, он нам помог. (Пауза.) И при всем при этом мне постоянно говорили, что я с ребенком совсем не занимаюсь. Меня это так бесило, мне было так плохо просто от этого. Я не знаю, мне, наверное, надо было одеваться в лохмотья, посыпать голову пеплом, говорить всем, какая я несчастная, какая я плохая, вот у меня с ребенком трагедия произошла. А я, понимаете ли, хотела хорошо одеваться, неплохо выглядеть, с кем-то общаться. Ко мне домой постоянно приходили подруги, знакомые, мы разговаривали. Считалось, что я должна заниматься с (называется имя ребенка), а не разговаривать… Женщины рассказывают, что большую роль в их жизни играют те воспитатели и учителя, которые обращаются с ребенком и матерью уважительно и стремятся включить ребенка в группу обычных детей, занимаясь с ним индивидуально и выбирая время для того, чтобы объяснить группе сверстников, как общаться с ребенком-инвалидом. В то же время матери часто испытывают на себе холодные и даже враждебные аттитюды окружающих:…Вот в институте ортопедии — вроде неплохой массажист был. Не знаю, сейчас он есть… Нам посоветовали, ну а поскольку он там занятый, нелегально он нам делал массаж, он нам назначил время — без десяти девять мы должны быть там уже. А это же время такое — час пик — туда отсюда ездить. Он тогда совсем плохо ходил, это сейчас мы уже можем и пешком добираться. А тогда я его или на руках, или на коляске — он тяжелый был… Вот утром транспорт (начинает плакать), все лезут, нет бы помочь, видят, какой ребенок с коляской, знаете, там чуть ли не ногами выпихивают: «Куда ты лезешь в такое время, что, не сидится дома тебе?» Стоим, стоим у дверей у закрытых, все лезут, лезут… раз, закроют перед нами дверь: поехали! Вот так в транспорте иногда… Ну и всякий раз, в автобусе, в трамвае, говорить об этом не хочешь, ну видно же, какой ребенок, а порой просто стоишь на одной ноге, ногу одну подцеплю куда-нибудь, подставлю, на вторую его посажу, на колено, вот все это видят, но никто никогда не предложит: посадите ребенка… И в автобус тоже — вот особенно на Сенном — думаешь: елки-палки, сбивают с ног, и никто никогда не пропустит вперед. (Тихо.) Ну в основном-то, конечно, знакомые относятся хорошо, стараются помогать… Недостаток социальной толерантности, грубое отношение, которое можно было бы назвать неучтивым вниманием, перефразируя учтивое невнимание И.Гоффмана, способствует растущей изоляции матери и ребенка, сужению границ их социального пространства, исключению из гетерономных социальных связей и в то же самое время приводит к сверх-сплетенности семейных отношений. Так, политика исключения с институциального уровня перетекает на уровень персонального опыта, воздвигая дополнительные бастионы вокруг «королевства отверженных». Обратимая комплементарность отношений слабого с сильным есть основной образец доминирования, и она осуществляется из-за отказа другому (другой) в признании. В результате структура субъекта и объекта проникает в наши социальные взаимосвязи, наши способы познания, попытки изменить и контролировать мир; и именно эта логика накладывается на интерсубъективную область — пространство, где взаимное признание субъектов может соревноваться с обратимым отношением доминирования. Бегство от зависимости, а в данном случае от взаимности, как мы видим в нарративах, побуждает женщину исключать супруга из процесса со-участия, разделения ответственности и заботы о ребенке. Следующие нарративы иллюстрируют это, а также указывают нам на репрезентативную форму Я-как-желание. В традиции нарративного анализа Норман Дензин определяет подход к идентичности рассказчика, представляющий Я говорящего в нескольких формах: 1) феноменологическая, 2) лингвистическая, 3) материальная, 4) идеологическая, 5) Я-как-желание. Я-как-желание — это та сторона идентичности, которая строится за счет собственной телесности, плотскости, чувственности, сексуальности и телесного присутствия другого. Желание всегда избегает полного удовлетворения, так как желание есть голод, отсутствие, недостача. Эти персонификации или образы Я как мужского или женского попадают в три категории: 1) хорошее сексуальное Я, 2) дурное сексуальное Я, 3) не-сексуальное Я. Автобиографические и биографические нарративы фокусируются в той или иной форме на описании сексуальности в упоминаниях об отце, матери, женах, мужьях и возлюбленных. В нашем примере, как видно, репрезентируется образ «не-сексуальной-Я», как бы давая определение, идентифицируя, нормализуя собственный жизненный опыт в нарративе: Р.: В то время у меня был муж. Вот… И.: А сейчас что? Р.: Ну потом, как говорится, просто-напросто такие дети никому не нужны. Понимаете как? И.: Что, ушел он от Вас? Р.: Ушел. Просто я сама… это… ну как сказать, сделала такие выводы, что лучше нам остаться одним, потому что такой образ жизни меня не устраивал. Понимаете как? Конечно, тут не столько ребенок, как говорится, и я была в не очень таком, как говорится, состоянии, да? Тут еще и ребенок такой больной. Он ко мне относился так… ну как это… как таковой семьи ему уже не надо было. Вы понимаете как? Я это понимала, и просто-напросто я говорю, зачем просто мучиться, лучше мы с тобой разойдемся и все. Ну он, конечно, вначале не хотел, то есть вроде подумай, как ты будешь, что там? Ну, ничего… Тем самым женщина лишает другого, в данном случае супруга, права со-участия, разделения ответственности, права голоса в принятии решений. Он как бы исключается и не признается как субъект. Таким образом происходит инверсия властных отношений, о которой пишет Джессика Бенжамин. Чтобы остановить этот цикл доминирования, женщины должны отстаивать свою субъектность и быть в состоянии предложить мужчинам новую возможность сталкиваться с внешним миром и выживать в присутствии равного Другого (Другой). Родители не упоминают книги, статьи, брошюры об особенностях развития, воспитания детей-инвалидов и образовательные программы как ресурс, потому что никогда прежде не имели к ним доступа. Длительное время российское общество стремилось избежать разговоров о семье нетипичного ребенка. Вовлеченность в организацию родителей детей-инвалидов, занятия в спортивной школе для детей с ограниченными возможностями стали реальностью для детей и их родителей лишь пару лет назад, когда такие организации и клубы начали свою работу. В этой связи представляется важным понятие равных субъектов, которое, по словам Бенжамин, стало интеллектуальным достоянием лишь тогда, когда женские требования равенства стали реальной социальной силой. Речь, видимо, может идти не только о женских организациях, но и о всех тех, чей голос долго находился в подчиненном или маргинальном положении объекта, скажем, о людях с ограниченными возможностями и их семьях. Это материальное изменение заставляет интерсубъективное видение казаться более чем утопичной абстракцией, это делает его убедительным оппонентом традиционной логике субъекта и объекта. Вот как это представлено в высказываниях респондентов. В тех случаях, когда женщины включаются в деятельность ассоциации родителей, они приобретают новых друзей среди людей, переживающих те же проблемы, добиваются признания своих прав в обществе: Р.: Ну вот, последний год он ходил в пятый садик. Это специализированный садик, якобы специализированный, но там все здоровые дети, там детей-инвалидов, по-моему, человека три-четыре было, остальные все блатные — там садик хороший, ну в общем то… И.: А вы туда как устроились? Р.: Гм, нечаянно, ну в общем, как говорится, наглостью. Нам сказали, что есть такой садик. Ну пошла, в районо, а в общем там еще при обществе инвалидов в Кировском районе организовали родительский комитет. Я в этом родительском комитете участвовала. Вот два года работали, кое-чего добились, вот узнали насчет этого, начали пробивать этот садик, ну в общем два или три человека попали туда. Когда ребенок успешен в какой-либо деятельности, например в занятиях спортом, меняется его имидж, повышается самооценка. Кроме того, успехи ребенка способствуют тому, что к нему начинают тянуться сверстники независимо от того, имеют ли они какие-либо нарушения развития: Познакомились с дирекцией школы спортивной. Детская юношеская спортивная школа для детей-инвалидов «Спартак». Директор — сам инвалид, ДЦП. Он прошел через все это. И он знает, чего дети лишаются в жизни, когда они больные, старается помочь немножко, чтобы они могли общаться, раскрепоститься в своем общении друг с другом: организованы спортивные соревнования для детей — плавание, стрельба, шашки. Дети ходят с удовольствием. Особенно общение в школе, с детьми по двору началось, когда она стала ходить в эту школу… Она поняла, что есть много таких же детей, как она, тоже с недостатками, и у них есть какие-то заботы, она очень увлеклась этим… И после того, как она стала эту школу посещать, вы знаете, я заметила, что те дети, которые ее окружали, с которыми она постоянно общалась, вокруг нее стали сплачиваться… Да, вот как-то она авторитет приобрела среди дворовых девчонок, мальчишек, с которыми она непосредственно общается, она поднялась, расправилась, уверенность у нее появилась, что она не хуже других, что она может, что у нее получается. В то же время бывает так, что женщинам трудно справиться со своим чувством скорби и вины даже тогда, когда они принимают активное участие в лечении и обучении своего ребенка. В этом случае можно, видимо, говорить о практике исключения как со стороны социальных институтов, так и на уровне личностного общения. Такой тип отношений между человеком и социальным окружением возникает в рассматриваемой ситуации, когда опыт материнства нетипичен, экстраординарен или, говоря словами Эммануэля Левинаса, выходит за рамки тождественности. Причем переживание этой ситуации человеком на личностном уровне тем больше ведет к уязвленному одиночеству, чем сильнее власть институциальных практик исключения и автономизации. В этой связи показательны выдержки из нарративов женщин в наших интервью:…Я вижу у него перспективы в лечении. Я вижу, что ему это помогает. У него обязательно есть какой-то прогресс от лечения, постоянный. Поэтому я на лечение возлагаю большие надежды. Но если не лечу его какой-то год, то у меня на душе прямо страшно. Я это как в вину себе ставлю, что я не смогла пойти с ним, что выпал у нас год, а год для нас очень много, потому что вся эта болезнь она идет в малом возрасте, а чем старше, тем будет сложнее и хуже….Не надо мне ничего, лишь бы ребенка полечили… Последняя фраза репрезентирует центральную потребность женщин: сопротивляться, насколько это возможно, воздействию инвалидности на ребенка. Высказанная в сослагательном наклонении, она передает оттенок неуверенности и сомнения. С уверенностью же можно сказать лишь то, что женщины при этом игнорируют многие другие свои потребности, рискуя сконструировать ущемленную идентичность не только у себя, но и у всех членов своей семьи. В нарративном анализе, как и в качественной методологии в целом, большую роль для выработки теории может сыграть совместное обсуждение текста несколькими учеными. Такой прием называется групповой анализ (team analysis) и представляет большой интерес в контексте нашего исследования. Нами было проведено несколько научно-методических сессий группового анализа текстов интервью с аспирантами кафедры социальной работы в Саратовском государственном техническом университете. Основные этапы дискуссии строились на принципах grounded theory и включали: 1) поиск кодов в тексте интервью, 2) составление диаграммы связей, смысловых отношений между кодами, 3) написание memos для центральных кодов с применением мысленного эксперимента, позволяющего выявить множество свойств, измерений и вариаций кода, а также дать их интерпретацию в контексте «сырых данных» и более широком структурном контексте, 4) формулировку аналитических вопросов и разработку категорий. В результате обнаружилось большое количество понятийных деталей, при этом рассматривались и фиксировались все варианты интерпретации. Групповая дискуссия способствовала хорошо разработанной интеграции кодовых понятий в гипотезы и повышала теоретическую чувствительность всей группы. Выработанные в результате группового анализа центральные категории представляют собой центральный феномен исследования — обоснованную теорию нетипичности. Рассмотрим пример проведенного нами дискурсивного анализа одного из фрагментов текста интервью. На первом этапе выделяется как можно большее количество кодов, указывающих на далеко идущие смысловые пласты в тексте ответа респондента, вопроса интервьюера. Эти понятия могут быть связаны как с говорящим и ситуацией, так и другими людьми и контекстами. Кодом может быть как одно слово, так и группа слов. Иллюстрация 5 представляет пример поиска кодов в тексте. Построение диаграммы связей между кодами, перегруппировка и укрупнение кодов, выбор центральных единиц и категорий анализа и образцы memos для двух кодов — «женщинам всегда больше достается» и «он сам по себе» — показаны на иллюстрациях 6 и 7. Итак, в данном отрывке речь идет о модели семейных отношений. Каковы границы автономии субъектов в этой модели? Есть ли баланс власти и ответственности? Гипотезы по анализу этих двух кодов, могут быть сформулированы следующим образом. Гендерное равенство в семье следует, очевидно, понимать как баланс ответственности и свободы, ответственности и самостоятельности, ответственности и власти. Автономия может быть понята как проявление индивидуальности и важность выполнения семейного проекта обоими родителями. При этом степень реальной включенности отца в отношения с ребенком зависит, в том числе, от соотношения отцовской идентичности с другими компонентами его Я (работа, супружество), от оценки матерью (супругой) и значимыми другими его родительских навыков, эмоциональной стабильности, материнских предпочтений и убеждений, отношений между супругами (родителями), экономического благополучия семьи и одобрения со стороны окружающих. Илл 5. ПОИСК КОДОВ В ТЕКСТЕ ИНТЕРВЬЮ Интервью № 7 («Матери детей-инвалидов», Саратов, 1996) 1. А Вы получили квартиру или что? 2. Нет, мы купили плохонький домик, у нас нет газа, мы живем с дровами, без 3. воды, то есть психически мы стали спокойнее, когда мы ушли, и родители, и 4. мы, потому что очень много на 1 квадратный метр. А муж, я не знаю, он не особенно 5. активен, как хотелось бы любой маме, что если тем более ребенок болен, 6. как, например, за границей, чтобы с ребенком занимались, те же 7. гимнастические стенки, тренажеры, это мог бы папа сделать и заняться 8. физкультурой, но чисто по человеческим качествам наш папа не занимается 9. этим, он как-то сам по себе у нас, он иногда с ней занимается как любой папа 10. с любым нормальным ребенком, а чтобы он уделял ей внимание как 11. больной… В принципе, она спортивная, если бы она не была больной, она бы 12. на лыжах бегала, у нас папа первый на лыжах в своей воинской части, то есть у 13. них спортивные задатки, в отличие от меня есть, и мог бы он как-то ее 14. развивать, но нет этого. 15. Что мешает ему, склад характера? 16. Наверное, склад характера такой, он сам по себе, он мастерит сам, общение с 17. ребенком ему не очень требуется, также, как и со мной. Мы как-то мало 18. общаемся, это плохо, конечно, у него сестра родная, она — да, но ей некогда, 19. она как бы педагог от природы. (Имя ребенка) с ней идет на контакт, она ей 20. может что-то наговорить, как детям обычно, нафантазировать, и она как-то 21. раскрывается больше, — что значит природа, (имя ребенка) ведь на папу 22. похожа, и вот тетя, она ее очень любит и с ней очень хотела бы общаться, ну 23. общается иногда. 24. А бабушка с дедушкой как они относятся к (имя ребенка)? 25. Ну они переживают, наверное, бабушка раньше состарилась, это понятно, 26. дедушка тоже, но женщинам всегда больше достается. И я у нее поздняя, и 27. (имя ребенка) поздняя, просто у нее возраст и она не всегда в состоянии, 28. она ее кормит, занимается с ней чуть-чуть, книжки читает или что-то, 29. она даже массаж не давалась, я ходила в поликлинику, училась сама, 30. это все не профессионально, а так, но в силу характера или болезни, она даже 31. не давалась делать массаж, то есть нельзя было с ней заниматься 32. физкультурой, надо, но нельзя, она не дается. Вот сейчас стали ходить, 33. она там занимается и уже дома хоть как-то. Илл. в файле Yarskaya1.pm6 Илл 6. ДИАГРАММА СМЫСЛОВЫХ СВЯЗЕЙ МЕЖДУ КОДАМИ Илл. 7. НАСЫЩЕНИЕ КОДОВ А. Код «ЖЕНЩИНАМ ВСЕГДА БОЛЬШЕ ДОСТАЕТСЯ» Секвенционная логика возникновения кода: код появляется после упоминания о матери респондента («бабушка раньше состарилась»), связи и противопоставления отцу респондента («дедушка — тоже, но») и влечет сентенцию воспроизводства семейного паттерна («и я у нее поздняя, и (имя ребенка) поздняя»). Возможные смыслы кода и их интерпретация Конкретной женщине нечто плохое досталось от меня Я — женщина, и мне достается больше плохого Женщинам, а не мужчинам достается больше плохого Женщинам достается больше власти, ответственности, наказания или вознаграждения Чувство вины Уязвленность, обида Инверсия, противопоставление У женщин больше прав или другие права, чем у мужчин В. Код «ОН САМ ПО СЕБЕ» Когда появляется код: интервьюер формулирует гипотезу, что «склад характера» — помеха для отца в общении с ребенком, респондент принимает эту гипотезу (Внимание! необходимо учитывать, что эта гипотеза может быть артефактом, то есть конструкцией, искусственно созданной интервьюером), возникает код «он сам по себе», который в свою очередь влечет пояснение значения этого кода лично для респондента («общение с ребенком ему не очень требуется, так же, как и со мной»). Возможные смыслы кода и их интерпретация Сам — самость, индивидуальность Может обойтись без чьей-то помощи Не такой, как мы Не с нами Не нуждается в нас Не скован чем-либо внешним Субъектность Независимость, самостоятельность Отличие, особенности Автономия, границы личного пространства Отсутствие привязанности Свобода Понятия исключения, включения, участия, встречи (столкновения), границ, диагноза, нормализации, власти и ответственности становятся, как видим, базовыми единицами дальнейшего анализа. Многие события, случаи и происшествия, описанные в нарративах, воспринимаются исследователем как потенциальные индикаторы феноменов, которым даются понятийные наименования. Сравнивая случаи и называя подобные феномены тем же термином, мы аккумулируем базовые единицы для теоретических конструктов (Васильева, с. 58), развивая теорию нетипичности в контексте жизненного опыта реальных субъектов. Нетипичность проявляется в непривычной, необычной ситуации социального взаимодействия, когда идентичность другого пока еще не определена, не зафиксирована в какой-либо тип, не нормализована. Защита от нетипичности предоставляется через механизмы интерпретации (в непосредственном общении, в акте наррации или научном дискурсе), суть которых сводится к идентификации, определению, отождествлению, типизации, нормализации другого в соответствии с привычными атрибутами типов действия и типов личности как порядка, гарантируемого кодами языка и институтами социального контроля. Индивидуальные свойства целостного субъекта идентифицируются как аномалии в соответствии с образом современного конечного бытия, сводимого к бинарным оппозициям типа наш / не-наш, плохой / хороший. Определение нетипичного действия или личности в качестве аномалии-патологии подобно диагнозу и, по аналогии с экспертным знанием, наделяет властью тех, кто производит оценку. Исключительность, понятая как аномалия, действует не только от имени общества по направлению к носителям стигмы. Самоидентификация, происходящая по принципу отличения себя от тех, кем я не являюсь, в свою очередь, способствует конструированию исключительной Я-концепции у тех, на кого окружение наклеивает ярлык. При дальнейшем рассмотрении материнства как института и как экзистенциального опыта становится очевидно, что исключительная идентичность формируется прежде всего у матери ребенка, имеющего инвалидность, а не у самого ребенка или отца. Это происходит во многом за счет институциально приписанных женщине смыслов самой тесной связи с ее ребенком, функций репродукции и продукции, налагающих ответственность за «результат». Социальные институты осуществляют типологизацию людей, отношений, объектов, чтобы контролировать и гарантировать устойчивость властных отношений. При этом, действующий не осознает нормы, они для него нечто самоочевидное. Теоретические выводы, полученные в нарративном анализе, безусловно, впитали в себя и результаты ряда лет предшествующей исследовательской работы, в том числе выполнявшейся по традиционным количественным методам. Однако именно в работе с нарративным интервью ощущается постоянное напряжение нити, связующей кабинет ученого с полем реальной жизни, где звучат голоса других, цельных людей. Эпистемологическая дискуссия о нарративном анализе. Остановимся на этапе собственно анализа текстов, ибо мы вновь пришли к необходимости эпистемологической дискуссии. В самом деле, как мы только что убедились, в нарративах звучит голос других людей, но ведь их опыт исследователю недоступен. Мы имеем дело с двусмысленными репрезентациями этого опыта — разговором, текстом, интеракцией и интерпретацией. Возможно ли при этом быть нейтральным и объективным, просто воспроизводить мир, не интерпретируя? Не является ли репрезентация замкнутым кругом, по которому движется исследователь в поисках смысла? Прежде всего, и на это указывал еще Вебер, «здесь вообще не идет речь о каком-либо объективно «правильном» или метафизически постигнутом истинном смысле»: ведь то, что подразумевает важным и значимым один человек, может быть совершенно чуждо другому. Интерпретируя выражение, мы вроде бы приближаемся к его смыслу, но смысл «нависает линией горизонта над формой выражения и, подобно горизонту, постоянно ускользает от нас, когда мы стремимся его достичь». Рассуждение о неуловимости смысла здесь играет весьма позитивную роль, заставляя усомниться в универсальности, неколебимости какой-то одной истины и локализуя познавательную активность в пограничном пространстве. Горизонт, или рубеж, формы выражения (у Гадамера fusion of horizons — слияние горизонтов) всегда хранит следы ускользающего смысла, там, на границе, соединяются территории разных субъектов, каждый из которых по-своему рисует карту мира. Именно здесь, по Бахтину, и появляется текст. Здесь нам представляется важным упомянуть точку зрения Р.Барта на отношения Я-Другой как «потеря себя», в отличие от Бахтина, у которого эти отношения формосозидающие. На первый взгляд точка зрения Барта близка к позиции Бахтина. У обоих субъективное переживание себя определяется позицией собственного тела в мире и очень ограниченной перспективой этого тела, которая имеется у субъекта. В процессе идентификации, или создания Я, Другой имеет огромную власть над субъектом в силу своей способности репрезентировать тело субъекта. Однако, в соответствии с версией Бахтина, это отношение зависимости субъекта от другого — любящее и желанное, тогда как у Барта эта зависимость причиняет боль, даже умерщвляет: субъект не может видеть себя никак иначе, кроме как в образе. В отношении нарративного анализа эти две точки зрения представляют диалектику репрезентации, которая кому-то может показаться порочным кругом: ведь каждый акт интерпретации опыта, будь то рассказывание, написание, анализ или прочтение, с одной стороны, конституирует этот опыт, придавая ему смысл, а с другой — урезывает, редуцирует, искажает, изменяет. Не менее характерно это и для той формы интерпретации, которая называется научным познанием, «тем более что предполагаемое данным уразумение к тому же движется в кругу самого обычного знания мира и людей». Однако, продолжает Хайдеггер, «видеть в таком кругу «порочность» и усиленно отыскивать пути, на каких можно избежать его, и даже просто «ощущать» его как неизбежное несовершенство, значит не понимать понимания в самой его основе… «Круг» в понимании принадлежит структуре смысла, каковой феномен укоренен в экзистенциальной устроенности здесь бытия, в истолковывающем понимании». Философствование необходимо социологу, когда тот, по словам Мерло-Понти, «берет на себя задачу не только констатировать факты, но и понимать их. Интерпретируя их, он уже становится философом». Рассмотрим уровни интерпретации, возникающие в нарративном анализе. Хотя и с риском чрезмерного упрощения, представим, опираясь на рассуждение К.Риссман, что здесь существуют как минимум пять уровней: 1) участие, 2) рассказывание, 3) фиксирование (запись), 4) анализ и 5) чтение: 1. На первом уровне я — непосредственный участник опыта — рефлексирую, вспоминаю, накапливаю отдельные факты в наблюдениях. Я отбираю определенные образы, при этом наделяю явления смыслом. Выбор уже присутствует в том, что именно я отмечаю из всего неотрефлексированного, первичного опыта. При этом, возможно, услышанное и увиденное будет доминировать над тем, что дается осязанием и обонянием. Гендерные аспекты будут привлекать мое внимание из-за моих теоретических интересов. Я активно конструирую реальность новыми способами на первом уровне репрезентации, каким для меня является размышление… 2. Следующий уровень — рассказывание от первого лица. Я описываю место, персонажей, организуя историю так, что становится ясной моя интерпретация событий. Мои друзья слушают, спрашивают, побуждают меня говорить больше о тех или иных моментах моего путешествия. Рассказывая и слушая, мы вместе создаем нарратив… Смысл изменяется, поскольку конструируется уже в процессе интеракции. История рассказывается конкретным людям и может принять совершенно другой оборот, если аудитория изменится. Я репрезентирую опыт уже не нейтрально, а в ситуации общения с ментором, подругой, коллегой, теми, кто что-то значат для меня. Рассказывая о своем опыте, я одновременно создаю особый образ Я, поскольку хочу, чтобы именно так меня видели мои знакомые. Как и все социальные акторы, я стремлюсь к тому, чтобы убедить остальных в моих позитивных качествах. Мой нарратив неизбежно становится самопрезентацией. 3. Запись, третий уровень репрезентации — неполная, частичная и селективная. Исследователи спорят сегодня, насколько детальной должна быть запись, «расшифровка». Как, например, лучше всего передать темп и ритм рассказа? Следует ли включать в расшифровку паузы, ошибки, ударения и акценты, междометия типа «хм», дискурсивные маркеры наподобие «знаете», «понимаете» или «так», «вот», наполняющие речь, а также другие знаки присутствия слушателя в нарративе? Следует ли располагать предложения на отдельных строках и проявлять ритмические и поэтические структуры языка, группируя строки? Это не просто вопросы технического характера: от выбора той или иной тактики записи в очень большой степени будет зависеть то, как читатель поймет нарратив. 4. Четвертый уровень репрезентации начинается, как только исследователь приступает к анализу расшифровок. Аналитик листает страницы с расшифровками интервью, пытаясь найти сходные фрагменты, некие основания, которые возможно объединить, суммировать, придать смысл и драматическое напряжение будущей книге. Ожидаемая реакция аудитории на всю работу, книгу, статью, несомненно, придает форму и задает автору условия того, что включить, а что исключить из текста. В конце концов ученый создает метаисторию, поскольку истолковывает смысл того или иного нарратива, редактируя и переформулируя в комментариях то, что было сказано в интервью, превращая первоначальный документ в некий гибрид. Вновь в текст вторгаются ценности исследователя, политика и теоретические убеждения. 5. Пятый уровень репрезентации осуществляется, когда написанный отчет попадает к читателю (Riessman, 1993b, р. 8-22). Репрезентация, сконструированная аналитиком, — это все, что на данный момент есть у читателя. Здесь, по образному выражению М.Ямпольского, читатель как бы «вписывает в свое тело текст как лабиринт собственной памяти. Память текстов вписывается в опыт читательского тела как диаграмма». С другой стороны, каждый текст является многоголосым, открытым для нескольких прочтений и реконструкций, а по словам Бахтина, «каждое большое и творческое словесное целое есть очень сложная и многопланная система отношений. При творческом отношении к языку безголосых, ничьих слов нет. В каждом слове — голоса иногда бесконечно далекие, безыменные, почти неуловимые, и голоса близко, одновременно звучащие». Даже у одного и того же читателя работа может вызвать совершенно разные прочтения в различных исторических контекстах (представьте, например, «Анну Каренину», прочитанную до и после того, как развился современный феминизм). Написанные тексты созданы в пику одним и в поддержку других традиций и аудиторий, и эти контексты могут, в свою очередь, прибавляться читателем. Смысл текста всегда уникален для каждого конкретного человека; а те истины, которые мы конструируем, являются осмысленными в специфических социальных средах и в ограниченных исторических условиях. По мнению Гадамера, «понимание не может быть лучшим, будь то в смысле лучшего фактического знания, достигнутого благодаря более отчетливым понятиям, будь то в смысле принципиального превосходства, которым обладает осознанное по сравнению с тем неосознанным, что свойственно всякому творчеству. Достаточно сказать, что мы понимаем иначе, если мы вообще понимаем». Любое открытие в области культуры, психологических процессов или социальной структуры имеет значение на некотором отрезке исторического времени для субъектов, находящихся между собой в отношениях власти. В герменевтическом круге истолкования непременное условие — это постоянно совершающееся со-бытие субъектов, которое и становится предметом размышления нарратолога. Можно ли говорить о качестве исследования, относящегося к качественной социологической методологии? Существует по крайней мере четыре критерия валидности нарративного анализа. Каждый из них предоставляет возможности оценивания, но имеет свои собственные проблемы. Во-первых, речь идет о критерии убедительности. Убедительность будет наибольшей там, где теоретические положения поддерживаются свидетельствами из рассказов информантов и где предлагаются альтернативные интерпретации данных. Второй критерий — соответствие. Исследователь может показать результаты тем, чьи нарративы подвергались анализу, и если реконструкция смысла, проведенная ученым, узнаваема для самих респондентов, это значит, что соответствие достигается. Третий критерий валидности — связность. Этот критерий можно рассматривать на трех уровнях: глобальном, локальном и тематическом. Глобальная связность относится к общим целям, к которым стремится рассказчик в разговоре: например, интервьюируемый хочет рассказать историю о прошедших событиях. Локальная связность — это то, на что рассказчик пытается влиять в самом повествовании: например, применение лингвистических средств для связи одного события с другим. Так, использование контрастов, сопоставлений в нарративах о разводе в упомянутом исследовании Риссмана позволяло респондентам выразить их точку зрения на «нормальные» отношения в браке в сравнении с их собственным опытом. Тематическая связность подразумевает связность содержания: одна и та же тема (например, отсутствие интимности и дружеских отношений) вновь и вновь разрабатывается рассказчиком в ходе интервью. Последний критерий — прагматическое применение — показывает степень, с которой данное исследование становится основой работы других. Вывод ясен: валидизация нарративного анализа не может быть сведена к набору формальных правил или стандартизированных технических процедур (которых, впрочем, также недостаточно и при валидизации количественных исследований). В интерпретативной работе нет канонов, рецептов и формул, и различные процедуры валидизации могут иметь неодинаковый эффект для тех или иных исследований. Например, даже если взгляды рассказчика и аналитика не совпадают, было бы полезно определить, узнаваем ли материал case study для информанта. В случае сравнительных case studies подходящими критериями валидности могут стать убедительность и связность. Более общие теоретические выводы, вытекающие из нарративного анализа, могут быть проверены на валидность по степени их применимости в работах других авторов (прагматический критерий). Валидность интерпретативной работы — это подвижная, развивающаяся проблема, требующая внимания нарратологов. Нарративный анализ не подходит для изучения большого числа безымянных, безликих субъектов. Его методы трудоемки и занимают много времени: они требуют внимания к нюансам речи, организации реакций, местным контекстам и социальным дискурсам, оформляющим сказанное и невысказанное. Нарративные методы можно сочетать с другими формами качественного анализа и даже с количественным анализом. Вместе с тем задача комбинации методов требует серьезного эпистемологического обоснования, поскольку интерпретативная перспектива нарративного анализа очень сильно отличается от реалистических оснований многих других качественных и, конечно, количественных методов. Исследователь, решившись на сочетание подходов, неизбежно приходит к необходимости философской рефлексии способа познания, сталкиваясь со сложными вопросами методологического характера в самом анализе и информируя о них читателя. При этом важно помнить, что наука не может быть выражена одним единственным универсальным голосом. Любая методологическая точка зрения частична, неполна и исторически ограничена. Необходима полифония репрезентаций, где нарративный анализ — не панацея, а всего лишь один подход, удобный в одних исследовательских ситуациях и неприменимый в других. Сосуществование различных голосов и уровней интерпретации свойственно и самому методу нарративного анализа. Если понимать нарративный анализ как со-бытие, то, перефразируя Бахтина, продуктивность метода будет состоять не в слиянии всех точек зрения воедино, но в «напряжении своей вненаходимости и неслиянности, в использовании ученым привилегии своего единственного места вне других людей». Таким образом, качество нарративного анализа можно увидеть в том, как он позволяет осуществить систематическое изучение личного опыта и смысла, показать, как события конструируются активными субъектами. В целом, как представляется, пришло время для методологической дискуссии о нарративе в отечественном социологическом сообществе. Каков статус данного метода в социально-гуманитарных науках, в чем особенности нарративного дискурса, как связываются в нем индивидуальный жизненный опыт и социальный контекст? Хотя в российской социологии еще не накоплен большой опыт применения этого метода, анализ повествовательных конструктов постепенно проникает в социально-гуманитарные дисциплины и профессии, и нарративный анализ уже перестает быть провинцией литературной критики. Даже «количественные» исследователи начинают пришвартовываться к берегу качественных методов, многие профессии применяют метод анализа нарративов, пусть даже не называя его именно так (право, медицина, психиатрия и психоанализ, отчасти социальная работа и образование). Нарративный анализ — полезное дополнение в поле социальных наук, привносящее критический аромат в тех случаях, где иначе царил бы застой. Изучение нарративов очень важно в исследовании социальной жизни: ведь сама культура говорит в личной истории. Средствами нарративного анализа возможно изучать гендерное неравенство, расовую дискриминацию и другие практики власти. Эти проблемы или ситуации самими рассказчиками часто воспринимаются как должное, естественное, неизбежное, но с помощью анализа мы можем прояснить, насколько случайны применяемые термины и выражения с точки зрения культурной и исторической ситуации. Нужно сказать, что, несмотря на кажущуюся универсальность нарративной формы дискурса, людям бывает чрезвычайно трудно говорить о некоторых событиях и переживаниях. Политические условия, социетальные табу могут не позволить человеку рассказывать о тех или иных ситуациях, случаях. Обычная реакция на страшные происшествия — вычеркивание их из памяти, нежелание знать и говорить о них. Те, кто пережил политические путчи, войны и сексуальные насилия, молчат и замалчиваются, поскольку об этом трудно как говорить, так и слушать. Здесь уместен пример исследований Томаса Бута, который предлагает применять нарративные методы в исследовании субъективного жизненного опыта людей, имеющих проблемы задержки развития, настаивая на необходимости услышать голоса тех, кто исключен, вытеснен на периферию отношений в обществе. Исследователи-интервьюеры могут катализировать свидетельства и признания и, когда о таком опыте рассказывают, он становится для пережившего чем-то вроде «пред-нарратива». Пред-нарратив не развивается и не прогрессирует с течением времени, не обнаруживает чувств рассказчика или интерпретаций события. Люди придают смысл своему опыту, отливая его в форму нарратива. В особенности это присуще рассказам о трудных жизненных моментах, изменениях и о личных травмах. Все тяготы можно перенести, если мы сумеем уместить их в историю. Социальные работники, психотерапевты, представители социальных движений помогают людям говорить о своих травмах, объединяют, связывают переживших экстремальные события, вовлекают в социальное действие по позитивному изменению жизненной ситуации. Нарративный анализ выступает в этом случае мощным инструментом коммуникации, активизирующим взаимное участие субъектов и рассмотрение различных точек зрения в процессе исследования важных жизненных проблем, социальной терапии и реабилитации.